эдуард родити
Перевод с английского В.Кондратьева.
"Звезда Востока", N7, июль 1993


Эдуард Родити
(1910-1992) - ветеран американского сюрреализма. Поэт, критик, прозаик.
Публикуемые переводы выбраны из книги
"Новые Иероглифические истории".


ПИСЬМА ИЗ ЗАТЕРЯННОЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ


nihil n ilitellectu cuod non prins in sepsu.


     Опасение насекомых повисло в моей комнате. Время напоминает о себе в ее дереве прерывистым пощелкиванием между частыми и долгими паузами, похожими на мое забытье, когда ничего, кажется, не происходит. Но нечто случается, все это время, повсюду, свидетель ли я этому или не знаю, раздаются ли у меня в ушах щелчки времени или оно, кажется, задержалось.
     По потолку тихо ползет одинокая муха, навстречу смерти, ее крылья уже онемели, бездвижные от стужи близкой зимы. В минуты пророческой памяти я справляюсь с оракулами прошлого и размышляю о всех тех вещах, которые не случились, о тех, которые я намеревался, но не довел до дела. Позади меня страницы моих прошлых дневников шуршат, как сухие листья, пока их листают невидимые пальцы. Если я выгляну из своего окна на широкую, мирную панораму будущего, я знаю, увижу пейзаж, которого раньше не знал, такой же, как все, что я уже видел. Кто сможет изобрести небывалые небеса, беспрецедентный залив с невозможными дюнами и деревьями, которые были бы как в новинку? Где я найду камень, будто бы изготовленный специально по моему вкусу и исключительно для моих нужд?
     Нигде; некто лениво упоминает мое имя в тихой комнате за глухими шторами. Он разыскивает обо мне новости и удивляется, отчего меня больше не помещают в антологии живущих поэтов. Не умер ли я? Даже я иногда размышляю о том, жив ли я еще. Многие годы моя повседневная жизнь была долгой чередой утомительной, бесполезной работы, я черпал корзинами воду, читал для эха в пустых залах свои лекции, черпал из океана чайной ложкой в бездонную яму; все это прерывалось только для того, чтобы наскоро и безвкусно перекусить, на бессонный сон.
     Было время, когда я еще мог в свое удовольствие гоняться, собирая бабочек. Теперь мне их почти не заметно среди полей. Возможно, они все угасли, как и мои сны? Или же больше не осталось той настоящей сельской природы, которую поменяла старательно автоматическая подделка? Я еще могу вспомнить цвета, вкусы, звуки, которых для меня больше нет, слова, которые больше не слышу ни с чьих губ. Нарцисс? Астролябия? Сассафрас? Ландыш? Все мои желания теперь устремляются к прошлому, разбуженные тем, чего нет, чего больше не случится, к прошлому, но не к чему-то, что я мог бы еще здесь испытать. Я говорю на мертвой латыни, которую только сам и понимаю.

* * *

     "...Широкая или узкая, как и мое желание, улица ведет сквозь века собственной, неизвестной истории давно позабытых ничтожеств, от того самого угла, напротив брошенного кладбища, где живу я, до следующего, где пассажиры сходят на остановке автобуса, торопясь по своим делам, которые никогда не приведут их к моей двери...
     "...Мой день начинается с того, что крик муэдзина поднимает меня с кровати смотреть зябнущий серый рассвет. Ото сна, где гигантские женщины-людоедки осторожно прячут дрожащие губы под тяжелыми покрывалами, я совершенно голый бросаюсь к окну. Стоящий на своем балконе прямо через улицу муэдзин, застигнутый мной в полном моем бесстыдстве, скромно опускает глаза в другую сторону, к темной улице. Мы вместе следим, как кошки перебегают по свалке бульвара, отделяющего мою гостиницу от мечети. Из ночлежки наискось от моего окна выглядывает полуголый портовый грузила, развалившийся на шаткой кровати и медленно чешущий свою голую спину. Он скрещивает руки на волосатой груди и качается из стороны в сторону, взад и вперед, будто от боли или в молитве, потом снова принимается за свой туалет...
     "...Старая бандерша, армянка, из-за занавески своего окна тайком следит, как я подхожу ближе к ее двери. В ее расшатанных деревянных номерах ступени скрипят от бесшумной поступи перешептывающихся девиц, каждая из которых, поеживаясь в сальной ночной рубахе, отчаянно ожидает, что я захочу промотать целое состояние на ее сомнительные чары. А может статься, я небывалый, чужак, обманчиво безобидный вестник скорой резни? Катастрофа всегда начинается незаметно, понемногу, сперва скрытая безобидной случайностью. Когда я нерешительно прохожу по запущенному бульвару, я кажусь таким же испуганным или полным надежды, как и они, робко пробуя воду в пруду, прежде чем нырнуть в то неизвестное, что еще будущее...
     "...Износ и порча тысячелетий оставили город таким же отрывочным, как и любой другой кратер от атомной бомбы...



ПАФОС ИСТОРИИ

I

     На стереоскопическом экране, сегодня, здесь, лучи прошлого и будущего встречаются, наслаждаясь переходной реальностью. Если ты закроешь глаза, если ты спишь или на мгновение забудешь смотреть, если ты без сознания или не можешь ни вспомнить вчерашнего, ни предупредить завтра, тогда ничто более не реально, до тех пор, по крайней мере, пока ты снова не придашь зрелищу свое нераздельное внимание. Прошлое реально, пока ты видишь его руинами, декорацией для настоящего; будущее пребывает только как семя в твоей руке, семя, чреватое пшеничным полем когда-нибудь, в другом месте.
     Почту приносят к нам каждый день из прошедшего, мы отправляем наши ответы в грядущее. Каждый из нас живет в особенном настоящем, различным образом близком вчерашнему или завтрашнему. Только изредка двое или больше из нас одновременно испытывают одно настоящее, ту же самую смесь, здесь и сейчас, того и тогда.

II


     Письмо за датой Года Бесцветной Смерти, который еще не настал, пришло ко мне сегодня, напомнив о пафосе будущего. Оно говорило о настоящем как о далеком прошлом, наставшем и отошедшем таинственно, оставив только величественные памятники, уже озадачившие поколения археологов и любопытных туристов.
     Мой корреспондент на пути своего бегства от больших городов, где еще бушевала великая эпидемия, решил искать убежища в заброшенных краях развалин, высившихся среди непонятного щебня. Исторические труды, пишет он, дали ему сведения о наших легендарных войнах, бомбежках больших городов, отступлениях по "выжженной земле". Но то, что он увидел теперь, не несло более тяжких следов разрушения, чем просто от времени и забвения, которые сокрушают столько же, хотя медленнее, и не так внезапно, как катастрофы, чинимые людьми.
     С лирическим энтузиазмом, временами напоминающим лучшие места у Вольная или Бедекера, он пишет мне о грядущих развалинах наших судов, Почтамта и того универсального магазина, где у меня кредит, о единственных узнаваемых пережитках того архитектурного лабиринта, который мы ежедневно топчем в поисках завтрашних карманных денег. Посреди дикого щебня, еле скрытого холмиками скопившегося перегноя, столетнего, цветущего и засохшего бурьяна, останки этих трех учреждений еще вздымаются башнями перед его взором, символы нашей культуры и нашего века.
     У меня чувство, что необходимо прилежно ответить на его странное послание, пока я еще могу описать уже недостижимое для него прошлое, настоящее, которое еще колеблется в его памяти и ощущение обреченности; мы говорим на одном языке, наречии разрушительных элементов, привычных к одиночеству в толпе, видящих смерть и крушение там, где большинство современников, жизнерадостных или терпимых, послушно дремлют только о развлечениях и выгодах.

III


     ... Самое острое впечатление произвела покинутая церковь на холме над сонной гаванью. Скрипучая деревянная дверь еле болталась на проржавевшей, сломанной петле. В просторном куполе, где хрупкая штукатурка все еще шла сверху снегом при любом крепком порыве ветра из выбитых окон, свили гнезда тысячи голубей. Внеочередное заседание их встревоженных квохтаний наложило единственное вето на мое вторжение. Пол церкви был мягкий от их помета, опавших перьев всех предыдущих, укоренившихся здесь поколений. Хрупкие, истлевшие кости их мертвецов лежали, скрытые, под этими наростами их собственных испражнений и растрепанных нарядов...